Страсть к городам заставляет нас, не дожидаясь отпусков бросать работу, обязательства перед коллегами, друзьями, родными и близкими, садиться на поезд и в самолет, упрашивать проводника позволить скрючиться на багажной полке служебного купе, если билетов нет. А еще можно спрятаться в стойке шасси авиалайнера и замерзнуть на высоте десять тысяч метров.
Я сознательно не употребляю слово любовь. Любить можно многие города - и при этом подолгу в них не бывать. Лично я люблю еще Минск, Великий Новгород, Калининград, Гродно и Таллин, Прагу и Вильнюс. Вспоминаю и люблю, и опять вспоминаю. Но чтобы в стойку шасси? Нет.
А вот Севастополь и Петербург – это города моей страсти. Севастополь и Петербург. И снова Севастополь.
Не забуду, как в маске и в ластах впервые нырнул в изумрудный омут Речки Детства, и в знобящей глубине, подсвеченной июльским солнцем впервые в жизни увидал стелющиеся, как в фильме Тарковского, зеленые водоросли, стайку крупной плотвы с огненными плавниками, полосатого окуня, фантастическую корягу, в которой таилась замшелая щука. Внизу сгущалась бездна глубины, а сверху серебристой фольгой расстилалась поверхность с яркой солнечной полыньей. От восторга я открыл рот, наглотался воды и старший товарищ Мишка Пастухов, матерясь буксировал меня к берегу.
Подобные чувства я испытывал потом только здесь, глядя на полотно Рубо в севастопольской Панораме, в мемориальном комплексе «35-я батарея» и в рыбацком ялике, выходящем штилевым сентябрьским утром из створа балаклавской бухты на пронзительно синий простор. Сентябрьский штиль удивительно напоминал кисель детства, сваренный мамой из голубики.
Владимир Гуд. Здесь и далее – фото автора
А еще улицы-лестницы, с которых открываются неповторимые дали, и черепица белых домиков Корабельной стороны. Исторический бульвар с обретшим новую голову Тотлебеном. Сорящие листвой осенние вековые тополя на улице Гоголя. Пахнущая соляром и отсеками дизельных подлодок площадь Балаклавы. Приморский бульвар со знаменитым памятником, органично переходящие в море.
Цель моего эссе – не повторение известных истин, не экскурсионный путеводитель и даже не история. Писать об этом заново – все равно что в тысячный раз писать о написанном или «перепиливать опилки». Я пишу о собственных чувствах, а значит - о страсти к этим улицам, площадям, домам и людям.
Для меня Севастополь – это чувство окна, распахнутого в ослепительно белый и синий цвета. Синее небо на горизонте неуловимо превращается в синее море. С обрыва мыса Фиолент сплошной синий простор кажется школьной доской, по которой движимый рукой невидимого ребенка, скользит белым мелком в сторону Ялты пассажирский теплоход. И еще - чувство окна, распахнутого в звенящую цикадами ночь, где листья на дворовой магнолии похожи на ласты плывущих в сумрачной глубине аквалангистов.
Чувство цвета. Оранжевое чувство фиолентовских обрывов, нагие тала купальщиков, сливающиеся оранжевым побережьем Дикой Любимовки, фиолетовые кисточки ленкоранских акаций, свинцовая глыба надвигающегося на Константиновский равелин урагана. Красные маки в траве Херсонеса кажутся следами разрывных пуль на зеленой травяной гимнастерке.
Чувство световой пыли в зной, когда солнце просеивается во дворы панельных пятиэтажек, сквозь пожухлые акации и виноградные листья. Чувство небесного душа, когда свет брызжет и сеется в море у мыса Айя сквозь набрякшую снегом или дождем грязную мешковину зимних кучевых облаков. И как бы ни хмурились небеса, к этой земле и этому морю всегда пробивается свет.
Чувство жары, когда, выходя из подъезда попадаешь в жгучую сауну, металлические гаражи во дворах кажутся раскаленными радиаторами отопления,
валяются здесь же, среди пыльной полыни, разомлевшие севастопольские бродячие собаки, и до боли обжигает ступни ног галька Яшмового и Серебряного пляжей.
И когда идешь по городу со службы в прилипающих к телу полушерстяных черных флотских брюках и в стеклянной форменной рубашке с галстуком удавкой, пот катится из-под козырька фуражки на лицо, застилает взор, а навстречу сплошным потоком девушки, девушки, девушки в полупрозрачных ситцевых сарафанах, под которыми нет лифчиков.
И когда дрожит, колеблется от июльского зноя кладбищенский воздух Кальфы и новенькие надгробья кажутся новостройками города мертвых.
Чувство дома, детства и мамы в облупленных подъездах севастопольских хрущевок, где двери квартир занавешены в зной марлевыми пологами и возносятся вверх по ступенькам запахи малосольных огурчиков, свежесваренного варенья и молодого вина. И еще балконы «хрущевок», заплетенные виноградом изабеллой, и дворики частных домов на Корабельной и Северной стороне, в укромных закоулках Стрелецкой бухты –
укрытые «маскировочной сетью» виноградных навесов, подсвеченные оранжевыми фонариками созревающих абрикосов, с допотопными ручными умывальниками и треснувшими зеркальцами для бритья, с резиновыми шлангами, заменяющими душ.
Чувство открытия, когда утреннее солнце согревает на площади Ушакова сваленные в кучу курсантские вещмешки и комендантский патруль рыщет неподалеку, в надежде отбить добычу от стада прибывших на корабельную стажировку курсантов, один из которых – автор этих строк. А пару дней спустя я впервые шел в потоке красивых и счастливых людей по вечно праздничной, ликующей самим фактом своего существования Большой Морской и белоснежные сталинки казались судами ошвартованными у тротуаров, и не верилось, что это обычный будний летний день, и взорвался в душе восторженный крик: «Я хочу жить в этом городе! Я буду жить в этом городе!»
Это прогулки во дворах, завешанных сохнущим бельем, по задворкам полуразрушенных лестниц и заброшенным скверам, где на парапетах порой можно обнаружить выцарапанные гвоздем на бетоне надписи вроде «Катя + Слава = Любовь. 1938 год»
Войны тогда еще не было, но многие не дожили до войны.
Война спустилась сюда душной летней ночью в 3 часа 15 минут утра рогатой морской миной на белом шелково-призрачном парашюте на тихую улочку Подгорную, где люди спали прямо у себя во дворах под кронами акаций, сирени и плодовых деревьев. Первыми убитыми в Великой Отечественной войне были севастопольцы.
Это когда возвращаешься из морских походов или командировок в полыхающие африки-азии, и видишь в утренней дымке силуэты знакомых городских зданий и памятников родного желанного города.
Это когда даже украинскую мову севастопольцы иронически заставляют служить родному городу. Гуляя по центру, вдруг натыкаешься на вывеску «Взуття на Ленiна» и усмехаешься: ну да, «Обувь на Ленина» звучало бы двусмысленно.
Чувство обновления, когда цветет над бухтой и во дворах миндаль или стремительно тает нежданный южный снег, обнажая чернеющие, как полы флотских шинелей, проталины, и спящие на площади Ластовой троллейбусы похожи на греющихся тюленей.
Чувство вечности, когда натыкаешься, среди прочих надгробий, на могильную плиту с надписью: «Медсестра Вера. 1942 год». Или бродишь по раскаленному городскому кладбищу, узнавая под кипарисами начертанные на надгробиях имена знакомых людей и вдруг ощущаешь, что снова идешь по городу, встречаешь их и здороваешься с ними.
Чувство покоя, когда одинокая чайка удаляется над морем в раскрытую взору красную книгу заката, и слышно, как ветерок колышет страницы этой книги, и как течет время по останкам керамических акведуков в древнем Херсонесе.
Чувство ожидания, когда ливень затекает с плоской крыши на площадку пятого этажа у дверей съемной квартиры, полутемный подъезд наполняется запахами влажных астр и георгин, капли барабанят по цинковым водоотливам окон, и ты греешься на маленькой кухне, включив все четыре газовые конфорки, и пытаешься писать рассказ, карауля восходящий стук девичьих каблучков, спешащей к тебе (!) после занятий.
Чувство ностальгии. По главным улицам этого города в советское время можно было гулять без обуви в белых носках, не боясь их испачкать. В кинотеатрах и общественном транспорте не было контролеров. А проступок приезжего пресекался возгласами сограждан: «Да как ты смеешь?! Это же город-герой!»
Это когда кочующие по десятилетиям бессмертные топонимы – Остряки, Камыши, Лётчики, Стрелка, Матюха, Хрюшка, Хрусталка, Кулики, Ближак, Малашка - позволяют распознать своих и вычислить чужака.
И рвется душа туда, где сумерки пахнут йодом и тюлькой пряного посола. И хочется просыпаться в квартире друга на Одесской, где Центральный рынок поутру источает вулканические запахи, гудит как трансформатор или перетруженный улей.
Еще не проснувшись, вижу пластиковые бутылки с гранатовым соком, штабеля солений, специи, окорока, оплывающую жиром барабульку, молодое вино. Пространство пронизано зычными вскриками торговок, траекториями голодных ос, стуком игральных кубиков в рюмочной верхнего яруса, где проигравшийся багровый завсегдатай начинает отжиматься от пола, и буфетчица уговаривает Жорика идти домой «пока сосуды в башке не лопнули» и не прибежала сварливая жена с рисовым веником в руке.
И тост, которым традиционно встречает меня из Петербурга мой севастопольский друг, содержит помимо прочего, фразу: «И чтоб торговки были к тебе добры!»
Чувство греха и изгнания из рая - когда в ночи с загорелой смеющейся девчонкой пьешь на балконе, увитом изабеллой, ледяной брют из бутылки с сакрально-янтарной этикеткой, попеременно передавая бутылку друг другу. Или звездным вечером под виноградным навесом обливаешь из шланга бронзовую после моря подружку, и она счастливо хохочет. И все пятизвездочные отели годы спустя будут казаться тебе примитивно-пошлыми в сравнении с грешными крымскими сумерками.
Чувство чистоты - когда с высоты фиолентовского обрыва видишь на дне, на двадцатиметровой глубине тень от надувного матраца, проплывающего внизу купальщика.
«Город, любимый всеми богами», - звонко поет о Севастополе милая девушка, именно поэтому каждый севастополец считает свой город и себя в нем центром мироздания. Попытка превратить Севастополь в Жмеринку с военно-морскими памятниками не удалась, но Севастополь никогда не смирится и с ролью заурядного областного центра.
Исключительны севастопольские девушки подобные индианкам Фенимора Купера – загорелые, простодушно «гыкающие», тренирующие свои плоские животики в нырянии с пирсов и волноломов.
Исключительны севастопольские старухи, стоявшие с красными стягами у Графской пристани в период украинского лихолетья, собирающие подписи за возвращение в почивший СССР, моралистки и ханжи, плюющие вслед полуобнаженным красоткам и дерущие с отдыхающих втридорога за душные панельные однушки с тараканами и пыльными коврами.
Однако и те, и другие ради России вышли на улицы вместе с мужчинами – митинговали, зябли в пикетах, рисковали собой на первых стихийных блокпостах.
«У нас даже бляди вышли на бастионы!» - гордо заявил мне редактор местного издания, и в тот же миг увиделась женщина-Франция: бесстрашная, с нагой грудью на баррикадах Первой Республики.
Чувство тревоги, когда зарождается в бухте непогода и волны проступают под синей майкой штилевого моря, как острые лопатки бегунов, и луна над рубками боевых кораблей кажется в полнолуние колоколом громкого боя, и столетнее дерево прослушивает землю Тавриды фонендоскопом раздвоенного ствола, и гнутся, и скрипят старческими суставами под осенним ветром старые кипарисы, и время скручивает морским канатом красную древесину вековых можжевельников, и предупреждающе ревут в густом тумане морские буксиры.
И когда уезжаешь в ночь последним катером из освещенного центра на растворившуюся в черной ночи Северную сторону, где редкие фонари освещают лишь сами себя, и катер кажется прилип к густой тёмной воде и уже никогда не причалит к берегу.
Чувство сопричастности, когда звучат куранты с башни Матросского клуба: «Леген-дар-ный Севасто-поль! Непри-ступ-ный для врагов!» Не могу описать, что творится в душе под этот перезвон. До сих пор как впервые.
Мне рассказали: знаменитый композитор, блаженствуя в своей московской квартире любил приговаривать нечто вроде: «А ведь приятно осознавать, что где-то у чёрта на куличках ежечасно звучит твоя музыка!»
Но когда рыбацкий ялик скользит по балаклавской бухте мимо дачи Куприна, когда восходишь по ступеням к монументам с бессмертными фразами: «Потомству в пример», «Отстаивайте же Севастополь», завораживаешься панорамой Рубо или плачешь в пантеоне 35-й береговой батареи - ощущаешь себя не с краю, а в центре чего-то великого и вечного. Может быть это и есть центр загадочной русской души?
И когда движешься, течешь солнечным майским утром в людском потоке по проспекту Нахимова, ощущая себя каплей, молекулой могучего океана Счастья, Памяти и Скорби.
И когда чувствуешь себя винтиком огромного слаженного механизма с емким названием ФЛОТ, а уволившись в запас вдруг ощущаешь, что ты беззащитен, как садовая улитка потерявшая раковину. А ведь надо во имя чего-то жить, и вот уже сдавливает грудь неведомым доселе прессом, и жена вызывает неотложку, и доктор хмурится над кардиограммой, приговаривая: «Недолго живут флотские отставники».
И чувство всепроникающего флотского юмора, когда в разгаре девяностых застал адмирала за чтением бестселлера «Как перестать беспокоиться и начать жить», и адмирал возвышенно объяснил, что всем нам пришла пора «жить по Карнеги». А спустя неделю тот же адмирал, матерясь, лупил культовой книжкой по башке вороватого мичмана, начальника матросской столовой. Мы всегда будем жить по-своему.
Чувство России. Для меня, лейтенанта с ленинградским образованием и мировоззрением, было шоком прочитать на этикетке в севастопольском универмаге: «Пiджак чоловiчий». Я спросил у продавца, а разве бывают пиджаки не человечьи, и услышал в ответ: не обращайте внимания, это все «от Украины», где мужчина – «чоловiк», а женщина – «жiнка». То есть жiнка - не чоловiк, получается? Но это мы, севастопольцы, вынуждены терпеть до поры.
Чувство боли, когда ржавыми клубнями прорастают и всходят из севастопольской земли осколки снарядов и авиабомб, когда маститый литературовед восклицает: «Как можно писать лирику в Крыму, где Манштейн с одной своей армией разбил наши четыре, где закопаны по балкам кости русской интеллигенции, выкошенной большевистскими пулеметами?» Но ведь лежит же в земле Братского кладбища на Северной стороне майор Житомирского пехотного полка Абаза, сочинивший романс «Утро туманное, утро седое…» И кто-то должен продолжить. Кто-то из нынешних нас.
Чувство самих себя. Севастопольские мужчины. Они как муж моей коллеги, который нервно курил на кухне, слушая по телеку вопли ворвавшихся в Верховную Раду бандеровцев, а потом вышел во двор за глотком чистого воздуха и встретил там соседей. И из соседних домов тоже выходили люди. А потом все они поехали в центр города, людские ручейки сливались в бурные потоки, и общественного транспорта уже не хватало, чтобы вывезти из спальных районов всех желающих. К полуночи площадь Нахимова не вмещала восставших горожан, а к утру в Севастополе было новое правительство. Севастопольцы терпели многое, но терпеть фашизм не стали ни минуты. Это - тем, кто твердит об аннексии и оккупации.
Чувство недоумения. Тот, кто задает крымчанам нелепый вопрос, где им лучше жилось, на Украине или в России, в лучшем случае лукавит, сознательно умалчивая, что прежней Украины нет и больше не будет. Мир стал другим и живет дурными предчувствиями.
«Знаешь, а ведь у нас до сих пор нет России, такой, о которой мы мечтали в 2014 году», - говорит мне севастопольский друг, талантливый журналист. «А что же есть?», - спрашиваю я и слышу в ответ: «Немножко СССР, немножко девяностых, немножко Украины, немножко Абхазии и немножко Гондураса. И еще чего угодно - только не той России, к которой вы привыкли в Петербурге, в Москве, в Новосибирске.
Мы наивно полагали, что Севастополь станет тем самым сияющим локомотивом, который потащит за собой страну в светлое будущее, но мутной рекой в город хлынули варяги-бюрократы, «ловцы счастья и чинов», авантюристы всех мастей, шарлатаны и бомжи, разбавляя неповторимую севастопольскую романтику и ментальность, как мутный пресный речной поток, разбавляет и подменяет собой чистейший морской залив».
Но удивительное дело – минувшие эпохи в Севастополе никуда не исчезают. Они приходят, впитываются в этот город и остаются надолго, как бы выветриваясь веками из оранжевых обрывов Фиолента, из ракушечников, из белого инкерманского камня.